Информационный портал «Питер One»

МОДЕЛЬ НАЦИОНАЛЬНОГО БЫТО/БЫТИЯ В ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ РЕФЛЕКСИИ НАЧАЛА XX ВЕКА

«Тамбовское поле. Кому не случалось идти бескрайним тамбовским полем? Ширь, удаль, размах, и самое солнце затерялось, и так заливается какой-то жаворонок малюсенький, и далеко, на самом краю, сияют кресты: там – город, такой же, должно быть, широкий и вольный город построил себе тамбовский люд. А прийти в город – все оборванное, облупленное, грязное, и посреди города в луже свинья»[1]. Так определил писатель Е. Замятин двуипостасность национального быто/бытия, недаром выбрав для его метафоризации образ среднерусской провинции.

Провинциальный город  становится в его художественном миромоделировании частью национального космоса, а важнейшим компонентом модели народного бытия выступает «сконцентрированный, устоявшийся веками, крепчайший, девяностоградусный» быт[2].

Но уже первая повесть Замятина «Уездное» (1912) не укладывалась только в живописание «темного и |страшного бы­та»[3], так как содержала эстетически выра­женную концепцию национального русского быта и оценку результатов и перспектив его исторического развития.

Онтологический  масштаб картин жизни провинции определяется у писателя мифопоэтической природой этой реальности, восходящей как к апокрифи­ческим, сказочно-легендарным «изводам» общеизвестных мифологем, так и к исконно русским, религиозно-патриархальным основам нацио­нального уклада жизни, хотя и обретшим уже травестийно-пародийные формы.

Поэтика заглавия повести, обозначающего принятую в дореволюционной России администра­тивно-территориальную единицу,  восходит к общеславянской этимологии корня –здъ– («путь, дорога») и значению устаревшего просторечного глагола с этим корнем –  «уездиться», то есть «стать укатанным, утрамбованным». Его своеобразная «безличность», отсутствие соотносимости с чем-либо конкретным прочитывается как иносказа­тельный эквивалент  жанровой ориентации произведения Замятина –  на хронику (если не летопись) жизни русской провинции, усиленной присутствием  в авторском повествовании сказовых интонаций.

Собственно быт предстает перед читателем многолико-пестрым, распадающимся на множество сочных дета­лей, колоритных особенностей, заставляющих вспомнить Гоголя и Ост­ровского: от описания гастрономических пристрастий провинциалов («что за провинциальная манера делать все жирным»), распорядка дня («летом в четыре часа… никто из хороших людей на улицу и носа не высунет: с полной утробой сладко спится после обеда») до характеристики вкусов («Мы тебе вместо пельсина (апельсина, выросшего из косточки. –  К. Ш.) ерань купим. Ерань …она духовитая…») и развлечений («быть со всеми, орать как все, колотить, кого все»)[4].

Но в то же время провинциальная повседневность строго иерархична и упорядочена: бытовые ри­туалы (базарный день, банный день, «святой обеденный час») чередуются в ней с диктуемым общественным мнением строгим следованием собы­тиям литургического годового цикла и отправлени­ем соответствующих церковных обрядов: «А Анфим-то Егорьгч с Поль­кой? Чать, и им бы надо под Ильин-то день ко всенощной сходить?»[5]

Географические координаты этого мира двоятся: они то вполне ре­альны: «судебная палата была в «соседнем городе», ветер подул «с севе­ра», от монастыря, то приобретают условные, чуть ли не сказочные масштабы: «далеко гдей-то в большом городе»; «Только по таким заплесневелым местам… теперь на Руси и умеют по-старинному пироги печь»[6].

Так быт предстает в оценке Замятина еще освященным националь­ным преданием и традицией, но уже с чертами формализованного ритуа­ла, вызывающего горькую авторскую иронию: «Постом великим все злющие ходят, кусаются –  с пищи плохой. А придет Пасха –  и все по­добреют сразу: от кусков жирных, от наливок, от колокольного звона. Подобреют: нищему вместо копейки –  две подадут…»[7]

Мифопоэтические аллюзии этого мира на ветхозаветный Эдем как символ изначальной гармонии и утопически-легендарный град Китеж (русский вариант средневековой идеи «земного рая») заявлены текстуально: «рай был огромный сад»; «мы вроде как во град-Китеже на дне озера живем»[8]. Попутно они аргументируются оппози­цией «Вавилону» как городу, посмевшему тягаться с Богом: «Это уж пусть себе они там в Вавилонах с ума-то сходят. А нам бы как поспокой­ней прожить»[9].

Поддержаны эти аллюзии и мифопоэтической смысловой перспективой сюжета, связанного с центральным персонажем, Антоном Барыбой. Его путь от вдовьего «потешника» до полицейского унтера –  провинциальный фарс, разыгранный по узнаваемым мотивам: «грехопадение» и «воскресение», «преображение». Он дополнен библейским мотивом «возвращения блудного сына», правда, эпитет «блудный» в отношении к персонажу приобретает откровенно физиологический смысл, а «возвращение» оказывается несостоявшимся.  Сравним: «И вдруг весь затрясся старик (отец Анфима. –  К. Ш.) и завизжал, забрызгал слюной. –  Пошел во-он, вон! Очумелый,  вытаращил глаза Барыба и стоял долго,  никак не мог понять…»[10]

Таким образом, мифологические и иные параллели, прилагаемые писателем к русскому национальному быту в поисках основ националь­ного бытия, обнаруживают бесперспективность его жизненосного содер­жания, замену жизнеподобием: недаром Горький расслы­шал в повести «тоску» и «крик» молодого автора[11]. Те формы, в которых он продолжает себя осуществлять, стали жутковатой самопародией, и не застывшей, а способной развиваться и далее: «Может, и дикий, может, и страшный, а все же лад»[12].

Осмысленный Замятиным через мифологемы Эдема и Китежа как образов изначальной, но утра­ченной гармонии, русский национальный быт видится ему безобразно и страшно преображенным, формализовавшим, ритуализировавшим, чуть ли не автоматизировавшим свои основные отправления, застывшим в симбиозе непросветленно плотского и угасающе духовного: здесь «жизнь, кажется, остановилась … как будто прижатые камнем, бьются и не могут выпрямиться люди»[13].

Так прогноз дал Замятин или поставил диагноз? В. Вейдле через полстолетия размышлял: «Родилась ли вообще Россия, или так и пронежилась тысячу лет в материнском лоне, так и не вышла до революции из предрассветного, утробного бытия? – Разве и впрямь не дремала она, содрогаясь, вскрикивая и бормоча, но не открывая глаз до страшного пробуждения, и то лучшее, что родилось и взошло на ее просторах, не приснилось ли ей оно и не забудет ли она его так же неизбежно, как все мы забываем среди дневных дел ночные сны?»[14]

Его вопрос до сих пор ждет ответа.
[1] Замятин Е.И. Записные книжки. М., 2001. С. 135.

[2]  Замятин Е.И. Сочинения: в 4 т. Мюнхен, 1988. Т. 4.  С. 359.

[3]Такую оценку дал повести В. А. Туниманов. См.: Замятин Е. И. // Русские

писатели: 1800 – 1917. Биографический словарь. Т. 2. «Г – К». М., 1992. С. 320–323.

[4] Замятин Е. «Уездное» // Замятин Е. Избр. произведения. М., 1989. С. 84, 63, 57, 81.

[5] Там же. С. 60.

[6] Там же. С. 46, 83.

[7] Там же. С. 79.

[8] Там же. С. 46, 78. Ср. продолжение цитаты о Китеже: «В то же время ничегошеньки у нас не слыхать, над головой вода мутная да сонная. А наверху-то все полыхает, в набат бьют».

[9] Там же. С. 78.

[10] Там же. С. 90.

[11] Ср.: «…этот ”Городок Окуров” – вещь, написанная по-русски, с тоскою, с криком…». Цит. по: Русские писатели… Т. 2. С. 320.

[12] Там же. С. 45.

[13] Шкловский В.Б. О рукописи «Избранное» Евгения Замятина // Замятин Е.И. Избранные произведения. Повести, рассказы, сказки, роман, пьесы. М., 1989. С. 6.

[14] Вейдле В. Задача России. Нью-Йорк, 1956. С. 133.

Шарафадина К.И., д.ф.н.